Такси до Могадишо. Повести и рассказы.

20,00 

Кто бы ни открыл книгу с таким названием, если по наивности не рассчитывал погрузиться в записки военного корреспондента, не станет ждать, что речь пойдет о поездке в сомалийскую столицу.  Скорее, он будет ожидать дорогу в никуда.  Ее он и найдет в виде абсурдистской прозы.  Для примера я мог бы выбрать почти любую страницу, но процитирую начало рассказа о такси, который, видимо, автор считает наиболее типичным для себя или, по крайней мере, самым представительным:

«Гравюра японская.  Прорисовано деревце.  Ива.

Цирк.  Конь с плюмажем.  Серебристой масти.  Наездница —

Аппетитная.  В соломенной шляпке с лентой.  Акробат и младенец в чёрном.  Красный беретик, чтобы оттенить.  Безлошад-

ные.  Дама в голубом трико.  Руки в стороны, ноги вверх.  Опора — голова.  На то и нужна.

Летит цапля, падают два пера.  Шато, карета.  Вдалеке, — из

другого времени года, — заснеженные холмы.

Три картинки.  В деревянных, ржаво-бронзового оттенка,

рамках.

На таком фоне приятно читать и путаться.  В книгах, сюжетах и временах.  В географии, местности и пунктуации.

Запятая знает, где дать краткий отдых утомленному зрению. 

Точка с запятой затемняет мысли.  В конце предложения

ставим точку.  И обретаем покой и уверенность в себе.  Но от

любви не уберечься.  Сон есть сон.  Неторопливый, с привкусом

Миндаля.  И обманчив, как гадание на картах.

Когда-то был знак восклицательный и указывал страсть.

Время меняет дислокацию, переводит стрелки.  Впадаем в

Насмешку и грусть, заменяя восклицание на вопрошение.

Носки, рубашка, свитер, брюки в клетку, польские, из

Гостиного.  Машинка для стрижки волос, усов и бороды.» (с. 82).

 

И дальше шесть страниц в том же ключе назывными предложениями вроде: «Проза — и тишина.  Тишина прозы», «Лунное затмение, полусвет, полуоктябрь», «Идиот, настроение агрессивное», — и нечто телеграфное: «Буду не позже 18.00. Ц.» (с. 84).

«Тень несозданных созданий / Колыхается во сне, / Словно лопасти латаний / На эмалевой стене. // Фиолетовые руки / На эмалевой стене / Полусонно чертят звуки / В звонко-звучной тишине. // И прозрачные киоски, / В звонко-звучной тишине, / Вырастают, словно блестки, / При лазоревой луне».  Так писал в 1895 году Брюсов.  Но Рохлин не ученик тех символистов (да и кто сейчас их ученик!).  Он родился в Башкирии (в семье эвакуированных?), но, похоже, что после войны и до самой эмиграции жил в Ленинграде.  Мы могли с ним встречаться; не исключено, что даже были соседями.  Он упоминает рыбный магазин напротив дома, в котором прошли все мои ленинградские годы.  Правда, поначалу улицы назывались не совсем так, как он помнит.  Хотя большинство рассказов не датировано, ближе к концу появляется хронология, причем давняя.  Сочинял он легко.  Одна из самых длинных повестей («О пропаже невинности», с. 415-464), 1974 год, была написана за десять дней.  Стиль в ней не такой, как в «Такси до Магадишо», но и там сюжет почти не прощупывается: всё больше «прозрачные киоски».

  В 1974 году Рохлину было тридцать два года.  Читал он тогда, естественно, то, что читали «все», и его литературный вкус испытал сильное влияние эпохи.  Ему хотелось писать, как Вагинов (это он говорит в своей опубликованной автобиографии), и, конечно, он поддался очарованию «Мастера и Маргариты»: недаром же на с. 440 встречается фраза: «Соткался из воздуха», хотя соткавшийся персонаж явился не в кургузом пиджачке, а был увешан «гирляндами стручков душистого гороха, наполненными водой» (с. 440).  Кажется, что с тех пор не изменился ни вкус Рохлина, ни стиль.

Может он в тех случаях, когда хочет, писать совершенно по-другому.  В этом убеждает страстная новелла, вариация на тему романа Цвейга «Прощай, Мария» (в ней он спутал или сознательно смешал? — Марию Стюарт с кровавой Мэри: с. 73-81), еще одна вариация, теперь уже на тему «Иудейской войны» Фейхтвангера: «Невольная карьера одного римского гражданина», с. 294-99), не слишком оригинальный монолог кота («Такой»: с. 47), эпистолярное наследие любвеобильного пса из Берлина и мудрого кота из Санкт-Петербурга (очень образованные корреспонденты, ныне покойные: «Переписка Бенито де Шарона и Якоба фон Баумгартена, с. 323-63), проникновенный этюд о Диогене (им заканчивается книга, с. 558-67), рассказ о детстве («Когда нам хорошо»: с. 179-89) и то ли рассказ, то ли повесть (как многие длинные рассказы Рохлина) «У стен Малапаги» (название отсылает к давнишнему фильму) — смесь воспоминаний, из которых я и знаю, что мы ходили и ездили по одним и тем же маршрутам, и того, что я выше рискнул назвать абсурдистской прозой (с. 252-66).

Нет сомнения, что манера письма, избранная Рохлиным, не подражание Вагинову, Кафке, Джойсу с Прустом или кому угодно, а результат сознательного выбора.  Об этом этюд «Вечеринка в саду» (с. 67-72), который, как мне кажется, обещает больше, чем сумел дать.  Рассказывая о писателе, бывшем ЗЭКе, Рохлин говорит:

«И в жизни, и в книгах он пришёл к ясной и весёлой безнадёжности.  Его больше не интересовала динамика реальных отношений реальных субъектов.  Он мало верил в достаточность и реальность того и другого.  Динамика чувств персонажей, — пусть мнимых, — вот что было важно.  Они могли быть фантомами, но чувство было действительным.  Единственная действительность, которую он признавал, в подлинность которой верил» (с. 60).

Но едва ли кто-нибудь уловит динамику чувств в таком повествовании («Музей», с. 364-83; почти весь рассказ в одном ключе):

«Пошёл не по той, но попал в нужное.  Вопросы излишни.  И не жалей.  Согласен.  Не жалею.  Протеста нет.  Не протестант.  Законопослушен и всегда в приватной.  Тихий, напуган, перехожу по зелёному.

Тем более решётка — не прутья толщиной в.  А так, символ.  И указывает на положение.  О судьбе не говорбю.  Не люблю и портит стиль.  Возвышен и ни при чём.  Простой, без затей соответствует.  Никаких неожиданностей и уверенность в будущем.  В силу отсутствия.

Здесь всё обозначено и уход.  Не то что забота, но рассчитано и следует распорядком дня и регламентом.  Есть и не отнять.

Пенитенциарная человечна и привыкаешь быстро.  Не в пример как.  Да и время идёт и скоро кончится.  Интегрирую себя в новую.  Мелочи быта и обживаюсь.

Хожу в гражданском.  Сам по себе и, вроде, по собственному.  Есть садик.  Поливаю цветочки и рыхлю землю.

Удобряю естественным.  Скоро и сам превращусь в.  Поспособствую росту и круговороту природы.  Пригожусь и принесу пользу.  На поверхности не удосужился и не вышло.  Зато.

Вызывали к.  И за хорошее поведение отпуск.  Конец недели могу провести в домашней.  Отсутствует и хотел отказаться.  Подумал и принял.  Решит, что лишён человеческих.  Но не чужд переживаниям и склонен.  Был благодарен и выразил.

Вышел и вспомнил.  Свобода расслабляет и теряются очертания.  Режим и порядок благотворны.  И не мешают.  Но решил вкусить.  Учитывая, что временно.  Возвращение установлено табелем учёта отпускников».

Длинноты у Рохлина хорошо продуманы (Жиганов и Шиманов», сс. 507-18, 1979 г.): «Жиганов и Шиманов вышли из мастерской на свет дня.  Было градусов тридцать с небольшим, и они молча окунулись в этот обезлюдевший, погруженный в заиндевелое оцепенение мир, двинувшись друг за другом, нога в ногу по узкой утоптанной тропинке к недальним домам, что ждали своих хозяев на обеденный перерыв.  Шиманов как спортсмен, соблюдающий режим и меру в жизни и во всем остающемся от нее, немного пожевал жареного хека, съел омлет из двух яиц и выпил стакан кипяченого молока, чтобы не нарушить баланс своего наилегчайшего в 44 кг веса  к грядущему большому соревнованию.  А Жиганов, решившись не травмировать на сегодняший день товарища Бурыгина, принял лишь два стакана  «Розового», пахнувшего кислой, слегка подгнившей ягодой. Для отвлечения болевых переживаний от головы и желудка и более аккуратного биения пульса везде, где он прощупывается.  Совершали они это со вкусом, вдумчиво и в сравнительной молчаливости относительно друг друга.  Торопиться им было некуда, ни семья, ни какие-либо еще жители, не полагавшиеся на такую маленькую жилплощадь, которую они занимали, не могли помешать своим вторжением в их медленную пищеварительную деятельность» (с. 509).

Однако, сюжет, как правило, отсутствует, будто манера изложения и есть то, ради чего пишется проза.  С точки зрения автора так часто и есть.  Однако существует и читатель, которому нужна ловко замаскированная форма, которую он по наивности примет за содержание.  На киностудии, описанной Ильфом и Петровым, восхищались фотогеничностью черного козла, но мы-то ждем от козла молока, причем белого.  Диогену было уютно в бочке (такова, по крайней мере, легенда), а Рохлину — в той, которую он соорудил из слов.  Где бы ни читали люди романы, повести и рассказы, Троя, как говорит Рохлин, всегда в пламени (с. 567).  Позволили же ему, полузамурованному в бочке, греться искрами того огня.

Литературный европеец